Воспоминания о славных битвах, часть I
Oct. 24th, 2015 10:40 am
Александр Ильянен«Пенсия»
Тверь, «Kolonna Publications» / «Митин Журнал» 2015
Давно замечено, что несокрушимая воля принимать на абсолютную веру и наделять аксиоматическим статусом любые идеи Аркадия Драгомощенко присуща людям очень изящной духовной организации; свою принадлежность к таковым неопровержимо декларирует в своем новом романе «Пенсия» петербуржский прозаик Александр Ильянен, выращивающий свое произведение практически из всего лишь одного наблюдения Драгомощенко за жизнью, согласно которому художник начинается там, где заканчивается человек. Безоговорочно акцептируя такое представление, автор и одновременно главный герой «Пенсии» констатирует, что непременным условием к тому, чтобы состояться в искусстве, служит переступание человеком в себе через человеческое, то есть его выбор в пользу какой-то формы предельной низости как рутинной нормы своего ежедневного поведения; вероятно, автор/герой (Ильянен/Бьорк) «Пенсии» в качестве самого подходящего для себя способа глубокого морального падения выбирает иждивенчество, поскольку удовлетворенно свидетельствует, что впервые в жизни ощутил себя настоящим писателем лишь тогда, когда понял, что живет на деньги собственных персонажей. На старте «Пенсии» Бьорк застается читателем на фоне предположительно сложных материальных обстоятельств, поскольку им вскользь упоминается об утрате некоего «педагогического места», в результате чего он вынужден искать себе новые источники к существованию; Бьорк решает эту проблему так, что дает себя зарок больше никогда не работать, но при этом активно стимулировать к поискам работы других людей, формируя при этом у них ощущение своей от него зависимости, которое в итоге побуждало бы их отдавать Бьорку если не весь свой заработок, то уж, во всяком случае, его большую часть. Собственно, именно этот расчет и определяет – по крайней мере, на ранней стадии романа – жанр «Пенсии»: Бьорк провозглашает свои исключительно скромные городские апартаменты амбициозным словом «пансион» (у него есть еще и не менее жалкое «именьице» за городом) и начинает сдавать самую мизерабельную каморку в них примерно сорокалетнему мужчине, которого попеременно выводит то как «сироту» (что, очевидно, указывает на тяжесть его судьбы), то как «бывшего голубчика» (что, вероятно, апеллирует к прежнему нахождению Бьорка с ним в более или менее романтическом «партнерстве»); таким образом, Бьорк заявляет о намерении писать – увековечивая эту историю квартирантства – что-то вроде «Дневника хозяина пансиона». Правда, довольно быстро становится ясно, что у Бьорка возникает непреодолимое желание стать во всех смыслах хозяином не только пансиону, но и пансионеру, которого он деспотично муштрует и за которым сурово надзирает, то есть замысленный роман-дневник принимается выглядеть похожим еще и на роман воспитания, причем на вдохновленный вовсе не Гете или Руссо, а, так сказать, отечественными авторитетами, потому что в один момент Бьорк начинает чувствовать, что больше всего ему сейчас хочется написать «ремейк макаренковской колонии». В любом случае, со своей работой оказывается окончательно покончено, потому что работать – и, соответственно, оплачивать постояльчество – будет теперь бг (сокращение от «бывшего голубчика»); Бьорк отмечает для себя начало нового периода в своей жизни, когда он будет жить на «сиротские деньги». Ясно, что к этому моменту человек истреблен в нем столь основательно, что возникают все резоны от появившегося на его месте художника ждать поистине выдающихся открытий.
          Житие сироты у Бьорка представляет из себя непрестанную череду аскетических опытов; обязанность добывать деньги ни в коей мере не освобождает его от многочисленных домашних повинностей, – скажем, мыть полы, ходить за покупками, продавать старые книги Бьорка. Причем Бьорк очень следит за тем, чтобы даже простые задания сироте легко не давались, – например, ему нравится послать сироту в магазин тогда, когда на улице как следует наметет снега, да еще и потребовать непременно принести апельсины только определенного сорта; при этом самому сироте приходится питаться достаточно скудно и чаще всего на завтрак он варит себе гороховую кашу, поскольку он вынужден экономить остающиеся после ежемесячных поборов Бьорка гроши. А иной раз Бьорк позволяет себе отобрать у сироты не большую часть, а вообще все его деньги, но и тогда бунт бывшего
голубчика не выходит дальше таких рамок, как демонстративно подуться на Бьорка несколько часов и попрятаться от него в своей клетушке. Что же касается активности сироты на рынке труда, то если Бьорку начинает казаться, что тот зарабатывает недосточаточно хорошо, Бьорк заставляет его еще и халтурить, назначая ему послушания (допустим, давать уроки начертательной геометрии), а то и – за недостаток усердия – епитимью (что-нибудь очень унизительное, – вроде разноса рекламок пиццы по почтовым ящикам). У сироты, правда, и основные то места работы, как правило, оказываются не очень представительными – то он грузит ящики на складе, то копает ямки под кустарники в «фирме по озеленению» и т.д.; сироте тяжело, но он не ропщет, хотя кто-то другой на его месте мог бы и сломаться; Бьорк словно случайно коротко проговаривается, что у сироты в качестве пансионера был и предшественник, некий загадочный «Коля-куколка», который не выдержал жизни в пансионе Бьорка и пары недель. Бывший голубчик же выносит весь этот ад долгими месяцами, но, как ни странно, нелегкой эта жизнь оказывается и для Бьорка: тайно от сироты он проводит время в обращенных к Господу молитвах с просьбой дать ему силы и терпения для управления неразумным сиротой. Особенно нуждается Бьорк именно в терпении, ибо порой еле справляется с тем, чтобы не избить сироту за что-нибудь, – почему бы, например, не за скверное английское произношение (в этой связи Бьорк вспоминает другого прославленного советского педагога – Ваганову, которая никогда не появлялась перед воспитанниками без палки в руках). При этом с одной стороны Бьорку очень хочется удержаться от насилия над сиротой, но с другой он отчего-то уверен в том, что если все-таки он его однажды применит, то Богородица непременно его простит, – видимо, войдет в положение Бьорка и поймет, что так раздражающие его зачастую проявления непочтительности со стороны сироты или потеря тем страха перед единоначалием просто не оставляют Бьорку выбора: за такое следует если уж не высечь, то хотя бы немного отлупить. Правда, регулярно гневаясь на сироту и браня его за непочтительность, Бьорк впадает в гнев и тогда, когда сирота ведет себя почтительно, потому что тогда у Бьорка не находится повода его побранить; выход из затруднения находится такой, что Бьорк тогда бранит сироту без повода, а в режиме «просто для порядка», оправдывая себя тем, что его – как воспитателя – долг перед сиротой состоит в принуждении того к жизни не только в чистоте, но и в тревоге. Не удивительно, конечно, что в один момент Бьорк отдает себе отчет в том, что в пансионе его от таких порядков тлеют угли тихой ненависти, но поскольку этот момент приходится на разгар зимы, не сильно из-за этого обстоятельства расстраивается, ибо вдруг соображает, что его с сиротой взаимная ненависть настолько материальна, что благодаря этим самым ее углям можно реально сэкономить на отоплении. Это ощущение здорово облегчает Бьорку жизнь; например, на фоне невероятного омерзения, которое у Бьорка начинает вызывать сирота, Бьорк очень радуется, когда тот убирается из дома на работу или еще по каким-то нуждам, но при этом Бьорк получает возможность и не досадовать, когда бывший голубчик возвращается, поскольку тогда возвращается не только омерзение, но и – с «углями ненависти» – тепло; между хозяином пансиона и постояльцем начинают метаться такие искры взаимной непереносимости, что практически возникает эффект включенного на всю катушку электрорадиатора. Между тем, омерзение Бьорка к сироте – отнюдь не чистое, а с огромной – приближающейся к 50-процентной – долей жалости; ведь за что Бьорк сильнее всего презирает своего бывшего голубчика — за плешивость, за сутулость, за визгливость голоса, в связи со всем тем же он готов ему и абсолютно искренне сострадать. Но никакого сострадания к сироте у Бьорка не остается тогда, когда тот открывает и принимается есть ненавистные Бьорку рыбные консервы; тогда омерзение Бьорка к сироте становится высокопробным и снова актуализирующим желание нанести сироте побои. Однако еще более сильные страдания, чем запах консервированной рыбы, доставляют Бьорку раз в неделю запахи от вполне качественной и с душою приготовленной еды (особенно –
наваристого борща); это происходит тогда, когда бывшая жена бывшего голубчика Бьорка совершает еженедельный визит к нему и снабжает его «домашней пищей» (а свой фирменный борщ даже варит на бьорковой кухне). Причем корни испытываемых в эти дни Бьорком страданий кроются вовсе не в том, что содержащийся Бьорком в черном теле сирота получает шанс – раз в неделю! – поесть по-человечески; нет, как раз с этим обстоятельством Бьорк был бы готов довольно легко смириться. Со свету сживает Бьорка раз в неделю вот что: пусть, быстро сварив свой борщ, бывшая женщина бывшего голубчика в пансионе и не задерживается, но банки и коробки с ее соленьями и стряпней в нем остаются, и даже на время помещаются в бьорков холодильник, а вместе с ними по всему бьорковому пансиону распространяется запах семейного счастья, который в мироощущении Бьорка абсолютно тождественен запаху изобилия в холодильнике; запах же семейного счастья настолько непереносим для Бьорка, что вызывает у него даже более сильный аллергический шок, что может у вампиров вызвать запах чеснока (или даже вид распятия). Однако Бьорк умудряется каждый раз выживать под этой пыткой, и, придя после нее в себя, упоительно мстит сироте за перенеснные страдания; изобилия в холодильнике хватает в лучшем случае на полнедели, а вторую половину надо как-то жить, и Бьорк фактически переводит сироту на объедки, спитый чай и остатки кофе, попутно мечтая о том, что чем беднее и тухлее будет становиться рацион сироты, тем сильнее будет его благодарность к Бьорку, в рамках выражения которой он приучится однажды – не фигурально, а вполне буквально – лизать кормящую его – разумеется, бьоркову – ладонь.           До такой крайности в романе «Пенсия» все-таки не доходит, но при этом она вовсе не выглядят фантастической или непредставимой; по крайней мере, когда сирота все-таки отваживается – вслед за Колей-куколкой – на дезертирство из пансиона и без спроса устраивается в пионерский лагерь на лето разнорабочим, а потом все-таки – то ли не выдержав избытка свежего воздуха, то ли затосковав по «суровой руке» – возвращается в пансион, самое счастливое впечатление от лагеря, которым он спешит поделиться с Бьорком, касается того, что ему там два раза разрешили «доесть за детьми», поэтому легко можно вообразить, что Бьорк при желании мог бы выдрессировать сироту есть даже с пола, а то и вообще с земли. На время своего отсутствия в жизни автора «Пенсии» сирота исчезает и из его романа; тем самым лишний раз подчеркивается базовый принцип текстопорождения, используемый в творчестве писателем Ильяненым и аргументируемый внутри этого творчества его героем Бьорком: если на деньги персонажа невозможно жить, он перестает быть персонажем; в таком персонаже писателю просто не может быть никакого толку. Возвращение сироты в пансион ознаменовывается и возвращением в роман; Бьорк относится к этому событию скорее позитивно, замечая, что вместе с сиротой к нему вернулись и сиротские деньги, а, значит, и сиротский хлеб, и сиротское молоко; однако только Бьорк уже созревает для того, чтобы купить на сиротские деньги себе новые ботинки, бывший голубчик дезертирует из пансиона повторно, уже окончательно, а вместе с ним – и из романа, на
прощание впервые заслуживая о себе в нем упоминание как о «глупом Мурзике». Ушел сирота, ушли сиротские деньги; но Бьорк и не думает унывать! Его ждет новое приключение, которое он практически с упоением определяет как «эйфория экономии»; Бьорк и не собирается скрывать, что одним из главных доступных ему удовольствий в жизни оказывается мазохизм, и, оставшись без всяких источников дохода (ну в самом деле, не идти же ему теперь работать!), Бьорк чувствует скорее воодушевление, нежели депрессию, поскольку ему неведом лучший предлог, чем экономия, для камуфлирования мазохизма. В жизни Бьорка наступает новый период, ярче и показательней всего который может репрезентовывать такое его занятие, как пододеяльник, некоторое время назад перешитый из занавески, перешивать обратно в занавеску; если кому непонятно, то это и есть своего рода высший разряд мазохизма, люкс-класс самоистязания. Ссылаясь на нужду экономить на всем, Бьорк с упоенным неистовством начинает предаваться показательному прибеднению; в частности, он принимается за разного рода невероятные домашние хлопоты, каковыми он никогда не мучал даже сироту. Например, Бьорк начинает постоянно перестирывать свои ветхие простыни, ссылаясь на то, что не может позволить купить себе новые, но в запале доходит до таких невоздержанностей, когда его действия уже не могут поддаваться подобному рациональному объяснению; он кипятит свои тряпки, потом тут же стирает их в мыльной воде, потом снова ставит кипятиться и оказывается не в силах оторваться от этого занятия, равняясь – как на своего рода иконический стандарт мазохизма – на абстрактный образ бельгийской домохозяйки, за пять минут до грозы поливающей цветы в саду и натирающей до блеска мостовую перед домом. Еще одним примером для подражания Бьорку служит Лев Толстой, который, как известно Бьорку, любил чинить себе одежду: Бьорк штопает себе носки, латает шарфы, ставит заплатки на брюки, зашивает дырку в кошельке, даже (одна из самых сюрреалистичных сцен романа) на ткацком станке ткет половик. Даже в мыслях Бьорк не расстается со старьем, поскольку в качестве своего любимого воображаемого занятия называет сострачивание лоскутного одеяла. Единственное, что в части сопоставления себя со Львом Толстым расстраивает Бьорка, так это бьоркова несостоятельность чинить мебель, с чем, как знает Бьорк, Толстой прекрасно справлялся; ну так зато Бьорк ничем не уступит девочке Луше из букваря, которая, как хорошо известно, мыла раму! Только девочке Луше не приходило в голову делать это зимой, а вот Бьорк неизменно начинает драить рамы в самый сильный мороз, настежь распахнув все окна, чтобы – это не считая связанного собственно с мазохизмом наслаждения – как можно сильнее выстудить свои покои, что даст ему очередной отличный повод для прибеднения, – публичных жалоб на вызванную бедностью необходимость постоянно мерзнуть. Бьорк принципально не чинит смеситель в ванной, который раскаляется при включении горячей воды как утюг, что дает возможность Бьорку истязать не только свой дух, но и плоть; душ у Бьорка не работает, поэтому он пользуется для ополаскивания ведром, в котором также квасит и капусту, при этом в цветочных горшках Бьорк выращивает огурцы, а в кастрюлях – замачивает белье… Короче, с несгибаемой решимостью Бьорк бесконечно обязывает себя к таким суровым послушаниям и накладывает на себя такие беспощадные епитимьи, каковых в его пансионе не познал даже бывший голубчик. Самый же острый кайф среди наложенных на себя взысканий Бьорку приносит – это, так сказать, самый тяжелый из нарядов – мытье на кухне пола своими старыми трусами, во время которого Бьорк запрещает себе – до завершения работы – хотя бы раз распрямиться: это наказание должно совершаться «ползком на коленях».          В романе нет упоминания о том, трусами какого покроя или фасона Бьорк наводит на кухне чистоту, но в избытке есть косвенные указания на то, что эти трусы в принципе могут быть и женскими; опять-таки якобы необходимость экономии часто служит для Бьорка
«прикрытием», с помощью которого он объясняет свое пристрастие иногда носить женскую одежду, однако ему не слишком удается скрыть как наличие у себя сердечной предрасположенности к облачению в женские туалеты, так и наличие, в свою очередь, у этой предрасположенности опять-таки ярко выраженной мазохистской природы. Как настоящему герою Бьорк поклоняется Эйзенштейну, – именно по факту его страсти наряжаться в женские платья, а также священно почитает анонимную девушку, некогда первой отважившуюся надеть державшийся веками сугубо за мужской предмет одежды сарафан; кажется, ее мужество дает Бьорку вдохновляющую веру в то, что и у него может достать однажды храбрости положить старт революционному перемещению уже какой-либо сугубо дамской шмотки в мужской гардероб. Правда, будем откровенны: пока у Бьорка еще явно не хватает к таким прорывным шагам отваги; например, пусть в откровенно женских (причем старушачьего типа) вязаных кофтах он щеголяет на людях вполне уверенно, но вот когда выходит в люди с ситцевой косынкой на голове, все-таки на всякий случай при столкновении с потенциально нетерпимыми людьми принимается имитировать что-то вроде зубной или ушной боли, то есть прятать свою дерзость за медицинскими показаниями; иными словам, все-таки тяга к мазохизму Бьорка имеет свои пределы и получить пиздюлей он не только не стремится, но и весьма побаивается. Сердце Бьорка жаждет унижений совсем другого рода, вроде вопроса от попутчицы в электричке «А вы мальчик или девочка?», на который Бьорк мог бы кокетливо ответить вопросом на вопрос: «А что, разве не видно?».          Есть у Бьорка и менее сложные для плеторического постижения простыми смертными чувственные желания, упрощению реализации которых парадоксальным образом тоже может способствовать подчеркивание – и даже культивирование – крайней стесненности своих материальных обстоятельств; например, Бьорк блестяще использует такую стратегию, когда хочет сделать свои отношения с кем-то, к кому чувствует расположение, несколько интимнее. Подстроив свое попадание с предметом своей симпатии в кафе или бар, Бьорк снова призовет к себе на помощь свою фальшивую экономию, под соусом которой вовлечет своего спутника в распивание одного бокала пива на двоих, или в совместное вылакивание латте из одной кружки, или в высасывание вишневой крови с помощью одной соломинки; пить крюшон поочередно из одного стакана – это, как уже давно опытным путем открылось Бьорку, словно целоваться с милым через стекло. Да даже спровоцировать кого-то поесть омлет со своей тарелки (потому что якобы на две порции у Бьорка нету денег) – это тоже отличный повод сойтись с этим кем-то покороче; в конце концов, покормив кого-то ласково, а не презрительно, можно – наверное – рассчитывать, что это кто-то захочет полизать тебе уже не то что ладонь, но и что-нибудь более чувствительное. Однако иногда Бьорк чувствует потребность эмоционально сблизиться с незнакомыми себе людьми, и тогда он отправляется не в кафе, а, например, на ближайшую от своей городской резиденции помойку, над которой, как ему известно, солнце – красный шар счастья – светит настолько дружелюбным к человеку теплым светом, что любоваться попадающими в его лучи людьми становится для Бьорка сущим отдохновением. Рядом с мусорными контейнерами, которые выглядят в глазах Бьорка чем-то вроде метафоры или символа социального дна, его – как бы в Мекке нищеты – охватывает невероятное умиротворение; ему стоит немалого труда удержаться от соблазна обнять и расцеловать узбечку-дворничиху, которую он чувствует своей – как минимум во Христе – сестрой, а уж в потрошащих пакеты с мусором бомжах он различает натуральных блаженных; пристраиваясь к ним поближе, он начинает довольно бесцеремонно к ним принюхиваться, втягивая в ноздри, как он считает, дух подлинной святости, которая возможна только на фоне предельного голодранства. А если Бьорку вдруг становится невтерпеж причаститься к святости как бы без посредников, тогда он запросто может опуститься где-нибудь на природе на колени и как следует погрузить руки в землю; довольно быстро на него в таких случаях снисходит благодать и перед Бьорком еще шире открывается и без того уже известная ему истина: великая радость есть в малых деньгах! Как о скверне и своем триумфальном от нее избавлении Бьорк вспоминает о некогда розданных им нуждающимся золоте и серебре из полученного им от двоюродной бабушки наследства, и благодарит Господа за то, что тот – с помощью «ветра перемен» (очевидно, имеется в виду девальвация советских сбережений) – развеял искушавшую Бьорка навозную кучу денег (унаследованную им вместе с драгоценностями); за самые ценные из сокровищ нищий Бьорк теперь почитает находящиеся в его полном распоряжении золотые осени и серебряные зимы. Иногда Бьорк отправляется в супермаркеты, чтобы проверить там свой дух на его безучастность к чужому достатку; он подолгу слушает там треск кассовых аппаратов и трение колес наполненных товарами тележек, но в итоге каждый раз констатирует, что дух его неуязвим, поскольку чувствует, что ему хочется вовсе не расплачиваться в кассе за дорогие покупки, а быть еще беднее, чем он есть, а лучше всего – сосланным в тьму-таракань и страдающим за правду писателем; с особой же гордостью Бьорк ощущает, что его бедность – следствие богатства его языка. Бьорку даже случается на пике таких настроений впадать в некоторый пафос и,
например, провозглашать своими идеалами – вместо братства, равенства и свободы – бедность, послушание и целомудрие; накачав себя этим пафосом, Бьорк отказывает себе в праве на новые ботинки и продолжает ходить в старых, дырявых, и при этом выбирает себе маршруты, пролегающие не по асфальтированным, а по проселочным дорогам (с тем, чтобы в ботинки набивались камешки и кололи бы бьорковы ступни), отказывает себе и в новой одежде, продолжая ходить в лохмотьях (происхождение которых часто оказывается очень таинственным и даже зловещим; например, Бьорк упоминает иногда, что выходит на прогулку в курточке, которую он снял с глухого мальчика на вокзале), причем не только на улице, но и дома, где Бьорк комфортнее всего чувствует себя наряженным сразу в два халата сразу, – один другого изношеннее и оборваннее, и ни капельки не стесняется в таким виде принимать гостей… Однако внимательный читатель «Пенсии» обязательно заметит, что даже если Бьорк и не отдает себе в этом отчета, в публичном подчеркивании своей аскезы и убожества своего ежедневного быта Бьорк не только не вполне бескорыстен, но и в очень изрядной степени лукав, – ну, примерно в такой же степени, что и главный герой знаменитого рассказа Артура Конан Дойля «Человек с рассеченной губой»; попросту говоря, получается, что в некоторые временные отрезки своей жизни Бьорк культивированием своей бедности обеспечивает себе весьма комфортное существование в другие периоды, причем куда более протяженные, правда, в отличие от разоблаченного Шерлоком Холмсом мистификатора, Бьорк, периодически принимая исключительно нищенский вид, старается не разжалобить случайных прохожих на милостыню, а, так сказать, расстыдить своих знакомых на подарки. Пик реализации такой стратегии наблюдается в той сцене «Пенсии», в которой Бьорк распаковывает присланную ему посылку и принимается читать приложенное к ней письмецо, отправитель какового сердечно просит Бьорка не обижаться и принять находящиеся в бандероли «кое-какие тряпочки», которые автор письма осмелился прислать Бьорку, видя его «не мирское отношение к одежде». Бьорк достает «тряпочки» из пакета и торжествующе отмечает для себя, что это брендовая одежда, купленная в заграничных бутиках.          Таким образом, мазохизм мазохизмом, но с «эйфории экономии» у Бьорка получается снимать вполне материальный урожай; прием даров – это, безусловно, одна из самых смыслообразующих граней его существования. «Не мирское отношение» Бьорк усердно демонстрирует не только к одежде, но и вообще к чему угодно, поэтому окружающие испытывают потребность делать ему самые разнообразные подношения; но все-таки именно поступления по «гардеробной» статье явно приносят ему наибольшую радость. Охватываемый «Пенсией» период земного века Бьорка явно совсем невелик и составляет, наверное, пару-тройку лет, но Бьорк успевает за это время на халяву разжиться таким количеством одежды, которого кому-то хватило бы, возможно, на 2-3 жизни. В иной «хлебный день» Бьорк может сразу стать обладателем швейцарского пальто, французского пиджака, серых тунисских джинсов, серого свитера «Бенетон», черной рубашки и зеленого шарфа из чистой шерсти, причем иногда случается так, что в собственности Бьорка оказываются вещи, изначально предназначенные не ему; если на каком-нибудь праздничном торжестве кто-то кому-то в присутствии Бьорка дарит какой-нибудь предмет одежды, то очень велика вероятность того, что в итоге он все равно будет переподарен Бьорку, потому что целевой рецепиент подарка оказывается настолько поражен замеченным им в момент его вручения в бьорковых глазах нечеловеческим блеском, что просто не может спокойно сам его носить; для сохранения душевного равновесия он решает отдать подарок тому, кто кажется готовым продать за него душу. При этом стратегия жить на деньги своих персонажей допускается Бьорком к реализации и на уровне, так сказать, натурального продукта; например, в качестве платы за полноценное возвращение действующего лица в роман его автор может принять новые розовые кеды, а за фрагментарное в нем о себе упоминание – поношенную куртку; попросту говоря, писатель проявляет себя в жизни маркетологом высшей квалификации, моментально рассчитывающим все свое окружение на спонсоров разного уровня и в соответствии с этой градацией предоставляющим им – вместо рекламных площадей – соразмерные их вкладу в обеспечение комфортности бьоркового быта количества страниц или строк в книге. Все имеет свой прайс: наполовину шерстяной синий свитер, льняной джемпер, шелковый платок, английская кепка, черные перчатки, сиреневый шарф, гетры, шерстяной жилет, тулуп, шуба; разумеется, новые дорогие вещи Бьорк тарифицирует куда щедрее, чем дешевые и бывшие в употреблении (хотя в принципе он не брезгует почти ничем), но в порядке исключения может отблагодарить по самому высшему разряду и за обноски, – в том случае, если ему нравится человек, с плеча которого ему достаются те или иные вещицы. Или, например, не с плеча, а с задницы: в частности, Бьорк обожает донашивать трусы за детьми (Бьорк очень субтилен, так что они чаще всего оказывается ему впору) и поэтому предоставляющие ему такую привилегию матери растущих подростков пользуются особым бьорковым расположением. После одежды в списке приоритетов Бьорка значатся разнообразная домашняя утварь и разнообразные бытовые принадлежности; он довольно охотно, так сказать, берет простынями, полотенцами, занавесками, пуховыми одеялами, колпаками для сна, соковыжималками, посудой (фарфоровыми чашечками, икеевскими кружками, стаканами с подстаканниками), шариковыми ручками, кожаными сумками, солнечными очками, шампунями, гелем для душа и даже детским кремом. Отлично годится для Бьорка, как знают все дарители, и еда: ему без конца несут и присылают колобки чухонского масла и бутылки критского оливкового, ломти краковской колбасы и буханки бородинского хлеба, термосы борща и банки протертой клюквы, куриные грудки и горстки риса, суповые пакетики и шоколадные плитки, коробки мюслей и ореховые булочки, бочонки меда и связки бананов, овсяное печенье и фиолетовый лук, маринованные огурцы и свежую капусту, шоколадные яйца и лимоны, вафли и сало, кофе и чеснок, а один человек заслужил попадания в «Пенсию» только одной конфеткой «коровка»! Соискатели места в романе также могут угостить чем-нибудь Бьорка «на стороне», пригласив его в гости или в кафе; Бьорк отлично утешаем чаем с пирожными, а то и просто чаем с сахаром, но при расчете на достаточно глубокую проработку своего образа в книге человеку надежнее будет купить Бьорку к чаю не просто пирожное, а дорогой чизкейк, или подать Бьорку не простой чай, а с яблоком, ванилью и корицей, а, может быть, и не чай, а какао, да еще и собственноручно испечь к нему шарлотку (или предложить розетку с вареньем). Но отлично подойдет и холодный стол! Бьорк с удовольствием ест на месте любые паштеты, сыры, оливки, любую –
кроме консервированной! – рыбу, малосольные огурцы; если всего этого в изобилии, Бьорк даже может запить еду водкой (он именно ею запивает, а не ее закусывает; еда для него гораздо важнее). Также Бьорку очень нравится принимать дань в виде туристических поездок, но приглашающие его в путешествие лица должны четко понимать, что для своей довольно объемной представленности в книге Бьорка они должны пойти на более существенные траты, чем только за дорогу и проживание; например, если какая-нибудь бьоркова благодетельница везет его на курорт, ей надлежит и регулярно кормить его в приморских ресторанах, а если, например, везет в Хельсинки или другую европейскую столицу, то тогда и водить его там по магазинам и покупать ему куртки и шарфы. На фоне пусть куда меньшего энтузиазма, но никогда не отказывается Бьорк и от презентов культурного или просветительского назначения, поскольку мнит себя человеком и искусства, и науки; Бьорку можно дарить билеты в оперу и на философские лекции, художественные альбомы и практически любые книги, – в «Пенсии» он охотно акцептирует любые словари, учебники и пособия по любым предметам, письма Крученых и к Крученых, книги Жене и Сартра о Жене, карабахские дневники и ванильные библии; даже книгу Паоло Коэльо он соглашается принять в дар, поскольку не хочет обидеть решивших осчастливить ею Бьорка швейцарских девушек, и отказывается лишь от романа Чака Паланик «Удушье», только вид обложки которого необъяснимым образом вызывает у него одноименное с романом ощущение, – поэтому Бьорк из чувства самосохранения отказывается от подарка под предлогом того, что у него уже занят карман другой книгой, и это один из только лишь двух случаев во всей «Пенсии», когда Бьорк пренебрегает безвозмездным ему пожертвованием (другой происходит тогда, когда он не соглашается принять куртку столь вызывающего оттенка розового – дарительница настаивает, что брусничного – цвета, что на его фоне даже тяга Бьорка к выступлению в качестве объекта насмешек обнаруживает у себя границы, то есть так далеко зайти в офриковании он оказывается не готов). В принципе, Бьорка можно удовлетворить и подарками, не имеющими никакой практической ценности, а только символическую; пусть на миг, но попасть в роман можно, подарив Бьорку только лишь эмалированный крестик (безымянная датская девушка) или даже всего-то несколько георгиевских ленточек (некие Люба и Саша). А иногда Бьорку случается просить у людей своего ближнего круга таких подарков, которые никто не сможет для него раздобыть; так, прощаясь с отправляющимся в командировку в Индию товарищем, Бьорк мечтательно и грустно просит того привезти ему из Индии индуса, который до конца бьорковых дней ежедневно бы читал Бьорку на ночь. Ну а зато в исключительно редких случаях Бьорку случается получать такие невероятные в своей прекрасности подарки, что у него не выходило о них даже мечтать, и это значит, что если кого-то и уместно благодарить за них, то только Бога! Кто же еще мог бы вдруг взять и послать ему безо всяких упредительных знамений свидание с прекрасным ангелом весны; такая высокая форма счастья различается Бьорком тогда, когда во время рутинной и безрадостной прогулки на «невских берегах» он вдруг видит, как навстречу ему идет Таня Рауш.
no subject
Date: 2016-01-03 06:08 pm (UTC)